Главная политиче­ская фигура того периода — Максимилиан Робеспьер

22-12-2007 13:22

Террор оказался не в состоянии поддержать высокие моральные принципы, как мечтал об этом Робеспьер,— результат был прямо проти­воположным. И выходом из «морального само­убийства» общества стала военная диктатура.

 Великие социальные перевороты, процесс крушения старого порядка и замена его новым,— пожалуй, наиболее интересные  и наиболее загадочные эпизоды истории. Но и среди них Великая французская революция — своего рода эталон, сокровищница истори­ческого и социального опыта, к которому об­ращаются вот уже двести лет и историки, и социологи, и практические политики. Чем же этот исторический опыт может помочь в понимании нашей собственной истории и что он нам может дать сейчас?

 Есть множество аспектов изучения собы­тий этого периода, и анализ каждого из них в состоянии обогатить понимание законов со­циального и политического развития. Быть мо­жет, самый болезненный и противоречивый аспект Великой французской революции — так называемый «революционный террор». И в на­шей истории имели место подобные события, и до настоящего времени даже упоминание о них вызывает бурные споры. Может быть, небесполезно попытаться разобраться в этом явлении на более удаленном от нас и лучше документированном историческом материале. Я не случайно заключил это понятие в ка­вычки: как мне кажется, именно в степени «революционности» террора и нужно разоб­раться прежде всего.

В этой проблеме невозможно, однако, ни­чего понять, не изучив главной политиче­ской фигуры того периода — Максимилиана Робеспьера. Даже в такой сложной, противо­речивой эпохе трудно найти более противо­речивую личность, исторический персонаж, который вызывал бы среди историков и пуб­лицистов больше споров и несовместимых оценок. Одни осуждали его как диктатора, тирана и палача, другие превозносили как ве­ликого государственного деятеля, революцио­нера и демократа. Одни считали его невиданного масштаба коварным политиканом и честолюб­цем, другие — «неподкупным», честнейшим и бескорыстным борцом за свободы. Казалось бы, нет недостатка ни в документах, ни в личных свидетельствах, касающихся Великой французской революции. Можно по дням вос­создать жизнь и мысли людей, живших две­сти лет назад. И все же попытки созда­ния портрета Робеспьера напоминают мозаи­ку, поврежденную временем, — образ рассы­пается. Чем же объяснить это?

Я далек от мысли на нескольких стра­ницах решить загадки, ответы на которые не смогли найти лучшие историки двух послед­них столетий. Обстоятельства, однако, ставят нас в несколько лучшее положение по срав­нению с историками прошлого: с одной сто­роны, мы смотрим на минувшее через призму социального опыта двадцатого века, с другой — в последние годы произошел сдвиг в понимании культуры как особого феномена. В современной исследовательской парадигме исторический анализ необходимо вести, имея определенную «модель общества» и «модель че­ловека», действующего в этом обществе и по­рожденного им. Иная эпоха, иная культура имеют свою картину мира, свою логику, и было бы опасным заблуждением навязывать, как это часто делается, историческим дея­телям решение наших злободневных задач. Но, может быть, попытавшись проникнуть в их собственный мир, мы поймем, гораздо больше? В конце концов, именно мифологизируя прошлое, мы лишаем его истинного смысла.

 Итак, чем же является революционный террор, с помощью которого Робеспьер хотел приблизить наступление «царства свободы»? В оценке террора различные исследователи размежевываются столь же непримиримо, как и в оценке личности Робеспьера.

 Для консервативных историков (как И. Тэн и  другие) террор     ничем  не  оправ-

данное орудие якобинцев-монтаньяров против их политических противников, орудие дикта­туры, направленное против гражданских и по­литических свобод. Погибающие от террора роялисты оказываются защитниками этих сво­бод, при этом не без ехидства констати­руется, что террор обернулся и против тех, кто его использовал. На другом полюсе — историки левого направления, для которых террор — необходимое средство обуздания роялистских мятежей, спасшее Республику, сделавшее возможными военные победы. Одно­временно с некоторой горечью отмечается, что были определенные издержки, погибли от тер­рора видные революционеры. Луи Блан, Жорес, Олар, Матьез и, конечно, наши историки с разной степенью энтузиазма признают пользу и необходимость террора, одновременно сочув­ствуя различным пострадавшим от него груп­пировкам: кто «бешеным», кто дантонистам, кто жирондистам и почти все — Робеспьеру.

Естественно, ни консервативные историки, ни историки левого направления, находясь в рамках определенной сюжетной схемы со­бытий — революционная демократия против роялистов,— не ставят под сомнение рево­люционность террора. Между тем вопрос об этом имеет смысл задать.

 Террор — это политика. Сущность же по­литики — в ценностях, на которых она ос­нована, интересах, которые она отстаивает, целях, которых стремится достичь. Анализируя историю французской революции, историк проявил бы себя крайне наивным, если бы стал определять цели ее участников по их лозунгам, а интересы — по отзывам их по­литических противников. Поэтому для выяс­нения истинной политической позиции раз­личных группировок того периода необходим достаточно глубокий анализ всего комплекса документов: речей, мемуаров и личных заме­ток участников событий, и прежде всего — исследование направленности политических действий.

 Попробуем посмотреть на террор с этой точки зрения. Начало террора как государ­ственной политики датируется 5 сентября 1793 года, когда делегация якобинцев в Кон­венте после убийства Марата Шарлоттой Кор­де во время выступления плебейских масс Парижа требует «поставить террор в порядок дня». Каковы же были основные полити­ческие вехи террора?

 Сентябрь — ноябрь 1793 года — осуж­дение и казнь основных руководителей жи­рондистов, изгнанных из Конвента восстанием 31 мая — 2 июня 1793 года.

Октябрь 1793 — казнь Марии-Антуанетты.

 Март 1794 года — осуждение и казнь эбертистов, левого крыла якобинцев,  сопровождав­шиеся нападками на мертвого уже Марата.

 Апрель 1794 года — казнь Дантона и группы его сторонников. Нанесение удара по Коммуне — казнь прокурора Коммуны Шометта.

Июнь — июль 1794 года — Прериальские декреты, тотальный террор. После тер­мидора «красный террор» переходит в «белый террор».

Таким образом, основными событиями эпо­хи так называемого «революционного (якобин­ского) террора» (а уж «белого террора» и подавно) было нанесение ударов по различным революционным группировкам, исключение со­ставляет только казнь королевы (акт, естест­венно следующий за казнью короля и, по су­ществу, относящийся к предшествующему пе­риоду революции). Удивляет и социальный состав жертв массового террора. Как это уста­новлено Луи Бланом, из 2750 человек, каз­ненных в Париже и о которых есть данные по их социальному положению, лишь 650 при­надлежали к зажиточным классам, аристокра­тов же среди жертв было еще меньше.

Однако самым удивительным оказывается анализ политической ориентации -жертв терро­ра среди членов Конвента. Наиболее острым политическим вопросом, по которому в Кон­венте прошло самое зримое и убедительное размежевание на революционеров и умеренных, был, несомненно, возрос о казни короля. Из присутствующих 721\ человека против казни голосовало 286. И жирондисты, и, естественно, более радикальные группировки выступили за казнь (правда, некоторые жирондисты с ого­ворками). Можно было бы ожидать, что в об­становке острой политической борьбы 1793— 1794 годов, при постоянных обвинениях в роялизме, должны были бы ' в первую оче­редь пострадать депутаты Конвента, голосо­вавшие против казни короля. Произошло об­ратное. Все усечения национального предста­вительства происходили за счет группировок, представители которых хотели смерти Людо­вика XVI. И, наоборот, первый же намек на угрозу «людям Болота», бесхребетному большинству Конвента, прозвучавший в речи Робеспьера 8 термидора, привел к необык­новенно бурной реакции Конвента, закончившейся падением и казнью Робеспьера. Налицо загадка: «революционный террор», направлен­ный против революционеров. Поразительная «снисходительность» по отношению к членам Конвента, голосовавшим против казни короля.

Уже эта грубо очерченная картина заставляет сомневаться в «революционной» и «анти­роялистской» направленности террора. Однако окончательные выводы можно сделать, лишь проанализировав политические платформы уни­чтоженных группировок и сопоставив их со взглядами Робеспьера, направлявшего террор.

Наиболее неясный и вызывающий споры историков вопрос — различие в политических позициях жирондистов, предшественников яко­бинцев во главе революционной власти, сметенных очередной волной восстания, и Ро­беспьера, поставленного к власти этой же волной. В период падения и суда жирон­дисты обвинялись одновременно в «роялизме» и «федерализме». Вот что отвечает на это жирондист Бюзо в своих мемуарах, напи­санных в ожидании смерти и обращенных к Бареру, одному из лидеров Болота: «Нет такого департамента, такого города, даже какого-нибудь жалкого клуба, который не об­зывал бы нас роялистами и федералистами... Однако Барер в только что прочитанном мною докладе счел возможным дать этой клевете другой оборот... Надо, оказывается, говорить, что мы хотели установить монархию под ви­дом федерализма. Жалкий негодяй... Ты от­лично понимаешь, что, если мы федералисты, то должны быть республиканцами, а не роя­листами. Но тот народ, который следует за тобой, этого не понимает...  Неужели феде­рализм — чудовище, которое должно вызы­вать возмущение? Неужели преступление — высоко оценивать форму правления, которая обеспечивает Америке счастье и свободу?.. Федерализм, в котором упрекали осужденных, мог бы стать новым основанием для выра­жения им общественной благодарности, если б этот упрек был заслуженным... В дебатах На­ционального Конвента нельзя найти и следов приписываемого им плана установления у нас этой формы республиканского правления, которая к тому же не исключает единства и неделимости Республики».

Утверждения о роялистских пристрастиях жирондистов совершенно несерьезны, они вы­ступали за Республику еще в 1791 году, когда Робеспьер демонстрировал осторожную приверженность монархии. Объявление войны -европейским монархам в 1792 году было ин­спирировано жирондистами с целью дискре­дитировать монархию во Франции. Бриесо, один из вождей жирондистов, выступая в Якобин­ском клубе 30 декабря 1791 года, следую­щим образом аргументировал в пользу войны: «...либо мы победим и эмигрантов и священ­ников и курфюрстов, и тогда упрочим наше общественное доверие и благосо­стояние, либо будем разбиты и преданы... и изменники будут наконец уличены и на­казаны и мы сможем наконец добиться ис­чезновения всего того, что препятствует ве­личию французской нации... Нам нужны ве­ликие- измены: в этом наше спасение, ибо в лоне Франции еще есть сильные дозы яда и нужны мощные взрывы, чтобы удалить их: тело здорово,    бояться нечего».

Антимонархическая политика Бриссо дейст­вительно привела к свержению монархии 10 ав­густа 1792 года и торжеству жирондистов.

Итак, вряд ли можно сомневаться, что — по крайней мере до 10 августа, после кото­рого Робеспьер резко изменил свою полити­ческую ориентацию и попытался опереться на Коммуну,— жирондистская политическая плат­форма была более радикальной, чем плат­форма Робеспьера. После событий 10 августа 1792 года Робеспьер заметно «полевел», и соотношение между его политической плат­формой и позицией жирондистов в этот пе­риод нуждается в особом рассмотрении. В чем же состояли основные расхождения между жи­рондистами и Робеспьером в период между 10 августа 1792 года и 2 июня 1793 года, датой падения жирондистов?

Для того чтобы разобраться в этом во­просе, необходимо сравнить между собой «об­разы будущего» различных группировок, то есть прежде всего сопоставить жирондистский проект конституции и монтаньярскую консти­туцию, принятую Конвентом в 1793 году. Эти различия оказываются весьма сущест­венными.

В проекте конституции, представленном жирондистами, максимально отражены два принципа — прямая демократия и принцип разделения властей. Нет двуступенчатых выбо­ров, все выборы одноступенчатые. Непосред­ственно собраниями избирателей выбираются муниципальные власти, администрация депар­таментов, судьи, министры. Решения первичных собраний двух департаментов достаточно для передачи  закона  на  народный  референдум.

 Напротив, конституция 1793 года деклари­рует совершенно иные процедуры организации и функционирования власти. Никаких народных референдумов не предусмотрено. Выборы чиновников двуступенчатые, выборы мини­стров — трехступенчатые, с участием зако­нодательного корпуса.

Радикально отличается политика в области религии. Жирондисты осторожно высказывают­ся за отделение церкви от государства — монтаньяры провозглашают права человека «в присутствии Верховного существа». Таким образом, вряд ли можно сомневаться, что проект жирондистов, выработанный в духе идей энциклопедистов и представленный Кон­дорсе, в отношении общественного устройства был более радикальным, чем конституция мон­таньяров.

Однако главное отличие лежит в области по­литической стратегии. Жирондисты настаивали на немедленной реализации конституции. Мон­таньяры, приняв конституцию, отложили вве­дение ее в действие до будущих времен. По-видимому, прав член Конвента Бодо, который в своих мемуарах указывает на разногласия о возможности немедленного введения консти­туции как на основное политическое расхож­дение между Горой и Жирондой.

 Когда же Робеспьер собирался ввести в дей­ствие конституцию? Ответ на этот вопрос дают заметки Робеспьера, датируемые временем между июлем и сентябрем 1793 года, сразу после принятия монтаньярской конституции, найденные в его бумагах:

 

  Интересно отметить, что историки левого направ­ления дружно хвалят взгляды Кондорсе (автор проекта жирондистской конституции) как вершину политической мысли французской революции и тут же, забывая о том, что Кондорсе был идеологом жирондистов, объявляют жирондистов консерва­торами, а иногда и предателями идеалов рево­люции, основываясь на отзывах их политических противников. Политика Робеспьера после событий 31 мая — 2 июня 1793 года выглядит более «революционной», чем предшествующая политика жирондистов, и именно на этом основано убеж­дение многих историков в «консерватизме» жирон­дистов.

Представляется, однако, что политических дея­телей следует оценивать не по радикальности лозун­гов, а по уровню решения тех задач, которые ставит перед ними объективное историческое развитие. И, конечно же, буржуазно-демократические устрем­ления жирондистов гораздо полнее отвечали требо­ваниям момента, чем «ультрареволюционная» дик­татура Робеспьера, по существу являвшаяся своего рода монархией «на выворот». Трудно, конечно, оценивать альтернативные пути исторического раз­вития, однако мне кажется, что в случае победы жирондистов возможность создания бонапарти­стской монархии была бы исключена.

«Какова цель? Осуществление Конституции в интересах народа.

Кто будет нашими врагами? Порочные люди и богачи.

К каким средствам они прибег­нут? К клевете и лицемерию.

Какие причины могут благо­приятствовать использованию этих средств? Невежество санкюлотов.

 Следовательно, надо просвещать народ. Но каковы препятствия для просвещения народа? Наемные писаки, которые изо дня в день вводят его в заблуждение бесстыдной ложью.

              Какой из этого вывод?

1. Надо изгнать этих писак как самых опас­ных врагов отечества.

2. Надо в изобилии распространять добро­совестные сочинения...»

Далее следует поразительный вывод, настоль­ко, видимо, ошеломивший самого автора, что он его зачеркнул: «Народ...

Какое существует другое препятствие к про­свещению народа? Нищета.

Когда же народ будет просвещенным? Ког­да у него будет хлеб и когда богачи и прави­тельство перестанут подкупать лицемерные перья и языки для того, чтобы его обманывать. Когда их интересы совпадут с интересами народа.

Когда же их интересы совпадут с интереса­ми народа? Никогда»2.

Вывод однозначный. Порочный круг разор­вать невозможно. Вместо осуществления кон­ституции предлагается бесконечное правление с помощью  чрезвычайных мер.

То, что говорит Робеспьер, мог бы с успе­хом сказать и «хороший» абсолютный монарх, «заботящийся» о своих подданных. Этот пас­саж многое объясняет и в отношении Робеспье­ра к монархии, именовавшейся в то время не иначе как деспотизмом, то постоянное колеба­ние в отношении к ней, которое заставляло многих членов Конвента подозревать его в стремлении к абсолютной диктатуре.

Итак, по всем основным параметрам — отно­шение к республике, к революционной войне, к организации политической власти, к рели­гии — позиция жирондистов представляется более демократичной и отвечающей задачам объективного хода исторического развития, чем позиция Робеспьера. Нет никакой необходи­мости сравнивать позицию Робеспьера с заведо­мо более далеко влево зашедшими эбертистами, сторонниками социального равенства и пря­мой муниципальной демократии.

 Дантона и круг его друзей нельзя никак на­звать сторонниками социального равенства, в этом отношении Дантон мало отличается от жирондистов и Робеспьера, однако, связан­ный с Кордельерами и Коммуной, Дантон, при всех жестоких разногласиях с эберистами по социальным вопросам, был сторонником прямой муниципальной демократии и открыто противостоял антидемократической централи-заторской политике Робеспьера. Взгляды Дан­тона лучше всего характеризуются как соче­тание защиты нарождающегося буржуазного порядка в экономике с принятием муници­пальной демократии в качестве наиболее эф­фективного средства осуществления этой защиты.

 Обратимся к более детальному анализу идео­логии Робеспьера, этого, по выражению Пушки­на, «сентиментального тигра».

Обнаружив в записках Робеспьера пассаж наподобие «Внутренние опасности проистекают от буржуазии; чтобы победить буржуазию, на­до сплотить народ», нетрудно сделать вывод, что Робеспьер по своим взглядам был кем-то вроде левого социалиста, а то и предше­ственником научного коммунизма. Однако не­сколькими строками выше мы можем прочесть: «Нужна единая воля. Нужно, чтобы она была республиканской или роялистской». И это напи­сано после свержения жирондистов, обвинен­ных им в роялизме. Итак, не особенно важ­но, республиканской или роялистской будет «единая воля». Форма правления для Робеспье­ра — дело второстепенное. Важно, чтобы пра­вительство выражало «единую волю» народа. Это высказывание вполне устроило бы и мно­гих сторонников монархии. Да и сам Робеспьер, как мы помним, стал республиканцем очень поздно — после свержения монархии 10 авгу­ста.

В нашей, нынешней системе координат — как будто противоречие. Но для того чтобы по­нять людей прошлого, надо посмотреть, на какой исторический опыт они могли опирать­ся, какие примеры для них служили ориенти­ром в быстро меняющейся малопонятной си­туации.

 Длительный период господства классицизма во французской культуре наложил свой отпе­чаток. Образцами подражания служили люди античности. Римская история — вот через чей опыт смотрели на себя и других революционе­ры, пытавшиеся осуществить античные идеалы в совершенно иной социальной и политической ситуации и в отличие от революционеров бо­лее позднего времени не имевшие никаких пред­ставлений ни о классовой борьбе, ни об обще­ственно-экономических формациях. Подража­ние античным образцам особенно чувствует­ся у Сент-Жюста и Робеспьера. Холод, аб­страктная риторика и суровость решений, «не­подкупность» — все это заставляет вспоминать столь популярный в античности образ народ­ного вождя, борющегося против продажной вер­хушки общества (под этот образ подходят и братья Гракхи, и Катилина, но и Цезарь, и даже Август)3. Именно в этом контексте ста­новятся понятными и те «противоречия», кото­рые так шокируют современного читателя в текстах Робеспьера.

 Нет сомнений в том, что социальные взгля­ды Робеспьера складывались под сильным вли­янием Руссо. Идея «единой воли» народа, го­сударственных институтов как выразителя этой единой воли — это, бесспорно, идея «Обще­ственного договора». С этим же связано и по­нимание Робеспьером политики как продол­жения морали. Сразу же после свержения королевской власти, 10 августа он пишет: «Се­годня общественное мнение уже не может бо­лее распознавать врагов свободы по явным признакам роялизма и аристократии; надо, что­бы оно распознавало их по более тонким признакам — отсутствию гражданских чувств и интриганству... В Республике существуют лишь две партии: партия добрых и партия дурных граждан, то есть партия француз­ского народа и партия честолюбцев и коры­столюбцев».

 А вот другой парадокс идеологии Робеспьера: выступая против буржуазии и аристократии, Робеспьер решительно защищает собствен­ность. Для него совершенно неприемлем «аг­рарный закон» — предложение о переделе зем­ли. «Пусть вселенная будет судьей между на­ми и нашими врагами, между человечеством и его угнетателями... Разве мы не видели, как они старались с самого начала этой револю­ции всполошить всех богатых людей идеей не-; коего «аграрного закона», бессмысленного жу­пела, выставляемого напоказ людям тупым людьми порочными?.. Словно они не знают, что равенство состояний по существу невозможно в гражданском обществе, что таковое неизбеж­но предполагает общность имуществ, которая еще более очевидно является для нас химе­рой; словно есть на свете хоть один человек, гмеющий свое дело, чьи личные интересы не окажутся затронутыми этим нелепым про­ектом». Богатство Робеспьер осуждает, потому что богатство аморально, оно развращает, бед­ность же делает человека честным. Однако он не мыслит себе общество без богачей. Вопрос социальной политики для него — это диктату­ра народа (тех, кто честен, а следовательно, беден) над богатыми (которые в силу своего богатства развращены), диктатура, осуществля­емая человеком, воплощающим «единую волю» народа. Эти воззрения хорошо увязываются с античными образцами «народных вождей», боровшихся с богатыми и никогда — против богатства как такового. Интересно заметить, что такая концепция с необходимостью предпо­лагает, что «единая воля» знает истину, ни­когда не ошибается. Иначе само понятие «еди­ной воли» теряет смысл. Подобная идея неиз­бежно приводит к своего рода теологии. От­куда «единая воля» знает истину? Идея научно­го метода как средства постижения истины у Робеспьера полностью отсутствует. Истина де­лается доступной «единой воле» благодаря «высшему существу». Согласно Робеспьеру, истина состоит в следовании морали, а так как соблюдение морали — продукт бедности, то появляется нечто вроде «классового инстинкта», открывающего «народу» правильный политиче­ский выбор.

Почему же несостоятельной оказалась поли­тика Робеспьера и почему ему не удалось удер­жаться у власти?

Для того чтобы ответить на этот вопрос, на­до проанализировать, с одной стороны, поли­тику Робеспьера, с другой — базу его соци­альной поддержки. Изучая выступления Робес­пьера, сразу обращаешь внимание на особый стиль изложения: множество абстрактных рас­суждений, апелляция к революционным цен­ностям, уход от конкретного политического анализа. Речи Робеспьера наполнены угрозами и обвинениями, однако он избегает называть имена, предпочитая намеки. Многие историки обращали внимание на сухость риторики этих речей, неизменно читаемых Робеспьером по бу­мажке. Ораторского таланта, способного вла­деть аудиторией, Робеспьер был лишен, но сколько яда в его выступлениях, как продуман­ны и отточены удары! Как тигр, кидается Робеспьер на жертву, не оставляя ей никаких шансов. И в то же время в его навязчивой апо­логии честной бедности явно видны черты рус­соистской сентиментальности.

Вот какие чудеса политической эквилибри­стики совершает Робеспьер в сентябре 1793 го­да, в период всеобщего народного возмуще­ния против спекулянтов и скупщиков. Он одно­временно пытается и поддержать популярные политические лозунги, и обратить эти лозунги против «бешеных» и Коммуны, с которыми он уже начал непримиримую борьбу: «Объеди­нимся же и образуем грозный кулак, о ко­торый до сих пор разбивались все усилия вра­гов общественного блага. Не надо упускать из виду, что они ничего другого не хотят, как вызвать среди нас подозрение у одних про­тив других и, в частности, заставить нас не­навидеть и не признавать установленные вла­сти. Недоброжелатели, подлецы присоединя­ются к группам, стоящим у дверей булочных, и возбуждают их вероломными разговорами. Они вызывают тревогу у народа, убеждая его, что продовольствия не будет хватать. Они хо­тели вооружить народ против него самого, послать его в тюрьмы, чтоб он там устроил резню заключенных, уверенные в том, что най­дут средство освободить злодеев, заключен­ных в тюрьме, и дать погибнуть невинному, пат­риоту, который по ошибке туда попал».

 Какая логика! Народ вооружают против се­бя самого, массовые убийства в тюрьмах будут сплошь убийствами патриотов (интересно, ка­ким это образом они туда попали? Ведь сам Робеспьер уже три месяца определяет полити­ку правительства) и наконец: «...заставить нас ненавидеть... установленные власти» — и все это говорит   фактический   руководитель   страны!

 Робеспьер постоянно эксплуатирует универ­сальную сюжетную схему, применимую к лю­бой политической ситуации революционной эпо­хи: есть «враги, покушающиеся на «свободу» и «завоевания революции», «истинные патрио­ты» должны собраться в мощный кулак и унич­тожить этих «врагов». В качестве «врагов» по очереди выступают все основные деятели ре­волюции: Мирабо, Барнав, Лафайет, жиронди­сты, эбертисты, Дантон, Демулен, руководство Коммуны. Немного позднее, в марте 1794 го­да, Сент-Жюст, обычно выступавший с обви­нениями, основанными на идеях Робеспьера, для того чтобы одновременно ударить и по умеренным дантонистам, и по ультрареволю­ционным эбертистам, предлагает еще более изящную схему: существует только один заго-Rop — заговор иностранцев, которые, желая по­губить революцию, либо подкупают «снисходи­тельных» (удар по Дантону), либо побуждают совершать жестокости, чтобы обвинить в'них народ и революцию (удар по Эберу).

Используемая Робеспьером сюжетная схема в обстановке всеобщего страха и желания каж­дого проявить себя как можно более достой­ным революционером работала безотказно. Вот как в своей знаменитой статье в «Старом Кор­дельере» Камиль Демулен описывает обстанов­ку в конце 1793 года. Интересно, что в ка­честве метафоры он использует императорский Рим времен Тиберия и Калигулы. «Контрре­волюционное преступление — жаловаться на плохие времена, так как это означает осуждать правительство... Контрреволюционное преступ­ление — не взывать к божественному гению Калигулы... Все возбуждало подозрительность слишком независимой и яркой личностью. Оста­вался Робеспьер. Борьба с Коммуной, то есть фактически борьба с революцией, была для Робеспьера «социальным заказом» объединен­ного ненавистью к Коммуне Болота. И за выпол­нение этого «социального заказа» Конвент вы­давал Робеспьеру его личных врагов — Данто­на, Демулена, которые к тому же своим влия­нием пугали Болото.

Что же привело к падению Робеспьера 9 тер­мидора 1794 года? Почему ему не удалось реа­лизовать до конца свою функцию «выра­зителя единой воли народа»? Дело в том, что у Робеспьера была своя собственная полити­ческая игра. Приведенный выше анализ его взглядов ясно говорит, что Конвент жестоко ошибался, надеясь найти в Робеспьере скром­ного исполнителя своей воли. Претензии Ро­беспьера были куда больше, и под скромной внешностью таился человек, стремящийся быть единоличным воплощением «воли народа».

В этом деле у него были соперники — Марат и деятели Коммуны. Случай — убийство Мара­та — избавил его от наиболее серьезного сопер­ника8. Конвент помог одолеть Коммуну и наи­более серьезного соперника в своей партии — Дантона.

После апреля 1794 года Робеспьер начал от­крыто проводить политику, направленную на полную концентрацию власти в своих руках. Он убеждает Конвент принять декрет, устанав­ливающий культ Верховного существа и про­возглашающий бессмертие души. Во время пышной процессии на празднестве в честь Верховного существа Робеспьер идет во главе процессии, как бы объявляя себя первым жре­цом этого культа. В рамках мировоззрения Робеспьера этот шаг представляется неизбеж­ным. Необходимо было конституировать «еди­ную волю народа», утвердить себя в роли выразителя этой единой воли.

Робеспьер, однако, жестоко просчитался. Отказ от образа скромного слуги народа выз­вал недовольство у членов Конвента, которые сами мыслили себя в качестве воплощения «единой воли» и в Высшем существе для этого не нуждались. Сильнейшее недовольство вызвал

 "Впрочем, в записях А. С. Пушкина сохранилась и иная версия этого события, идущая из кругов родных Марата: «Будри, профессор французской словесности при Царскосельском лицее, был родной брат Марата... Он очень уважал память своего бра­та и однажды в классе, говоря о Робеспиере, сказал нам, как ни в чем не бывало: Cest lui qui sous main travailla i'esprit de Charlotte Corday et fit de cette fille un second Ravaillac». («Это он исподволь воспитал Шарлотту Корде и сделал из этой девушки второго Равальяка»; Равальяк — убийца Генриха IV).

этот шаг Робеспьера и у бывших сторонников Эбера и Коммуны, яро проповедовавших «дехристианизацию».

Второй крупной ошибкой Робеспьера было принятие Прериальских декретов. После унич­тожения всех крупных революционных груп­пировок, соперничавших с Робеспьером, можно было бы надеяться на ослабление террора. Террор больше не был нужен Конвенту. После крупных побед над внешним врагом в 1794 году отпал и такой аргумент в пользу террора, как борьба с заговорами. Буржуазная Респуб­лика была сильна и политически едина, после разгрома Коммуны не было никакой опасности со стороны санкюлотов. Однако Робеспьер и Сент-Жюст требуют от Конвента и заставляют его принять удивительные законы, дающие центральной власти совершенно неограничен­ную власть над жизнью и смертью граждан. Смертной казни подлежали «враги народа», и понятие это толковалось чрезвычайно широко. В частности: «Враги народа — это те, кто стре­мится уничтожить общественную свободу, будь то силой или хитростью... те, кто будет ста­раться ввести общественное мнение в заблужде­ние, препятствовать просвещению народа, пор­тить нравы, развращать общественное мнение». Столь неопределенные формулировки не остав­ляли в безопасности ни одного человека.

 Однако этим шедевр законодательства не ис­черпывался. Истинные открытия лежали в об­ласти судебных процедур: «Оклеветанным пат­риотам закон предоставляет в качестве защит­ников присяжных патриотов; заговорщикам он их не предоставляет» . Итак, вопрос о винов­ности решался до суда. В результате приме­нения этого закона с 22 прериаля (10 июня) по 9 термидора (27 июля) 1794 года только в Париже погиб 1351 человек, лишь в два раза меньше, чем за весь предшествующий год.

Робеспьер явно преуспевал в захвате абсо­лютной власти. Он вышел из той роли, кото­рую ему предназначило Болото. В созре­вающем заговоре объединились левые и правые силы Конвента10. Между тем ослепленный властью Робеспьер 8 термидора (26 июля) от­важился на самоубийственный шаг. В оче­редной раз он произносит в Конвенте речь о врагах, покушающихся на свободу. На этот раз жертвой должно было стать Болото, ко­торое, как казалось Робеспьеру, не представ­ляло собой организованной политической силы. Инстинкт самосохранения сплотил Болото, запуганное в предыдущие месяцы. Безотказ­ная сюжетная схема Робеспьера обернулась против него самого: если больше нет види­мых врагов свободы и у власти «истинные патриоты», но есть потребность новой кро­ви, то возникает подозрение: а не являют­ся ли сами «истинные патриоты» врагами свободы?

Драма разыгралась на следующий день, когда запуганный Робеспьером Конвент возмутился, почувствовав, что это последний шанс избе­жать полного подчинения. Не будем переска­зывать события этого дня, столь хорошо из­вестные по многочисленным историческим и литературным сочинениям.

Политическая борьба продолжалась. Болото явило свое истинное лицо. Началось преследо­вание левых термидорианцев. Был сослан в Гвиану Колло д'Эрбруа. Даже Барер оказался слишком левым и был вынужден удалиться в изгнание.

Декорации менялись. Артиллерийский лейте­нант стал императором, а множество бывших членов Конвента — сенаторами, министрами, герцогами и пэрами Франции. Жизнь вошла в свою колею. Где-то в изгнании писали мемуары бывшие якобинцы, но палач Лиона, ультрарево­люционный террорист Фуше, возглавил мини­стерство внутренних дел при императоре.

 Что же за фантом породил 1793 год? Почему таким страшным ликом повернулся он к рево­люционному народу? На основании проведен­ного выше анализа представляется возможным утверждать, что «великий террор» 1793— 1794 годов не был ни классовым, ни антирояли­стским, ни антибуржуазным. Являясь порож­дением революции, он не был революционным, более того — он был направлен против наибо­лее радикальных политических группировок. Он являлся своего рода «социальным эксцес­сом», порожденным определенными историче­скими обстоятельствами. «Великий террор» — это порождение политической философии Ро­беспьера, доведшего до логического предела взгляды Руссо. Три тезиса:

1. Идея «единой воли» народа, не допускаю­щая никаких различий в мнениях. 2. Идея «пер­манентных врагов», строящих козни против Республики. 3. Идея тождества политики и мо­рали с необходимостью вели к неукоснитель­ному и бесконечному применению гильотины.

Совершенно беспочвенными представляются «советы» некоторых историков Робеспьеру, ука­зывавших на пагубность продолжения террора после окончательной победы над основными политическими противниками в апреле 1794 го­да. Такие «советы» предполагают, что террор был для Робеспьера временной политической мерой в борьбе за власть. Анализ его мировоз­зрения показывает, что террор с неизбежно­стью следовал из его идеологических устано­вок, из его понимания природы социальной жизни.

В оценке террора историками левого направ­ления удивляет и другой феномен. Стремясь во что бы то ни стало оправдать все крайности революции и политику Робеспьера ввиду высо­ких социальных целей, даже такие гуманисты, как Жорес, впадают в странную непоследова­тельность и слепоту. Они упорно не хотят ви­деть никаких альтернатив физическому уничто­жению падающих вождей революции. Как будто бы если бы Дантон или Верньо были не казнены, а отправлены в ссылку или просто исключены из политической жизни (что, кстати, произо­шло с Пашем), контрреволюция немедленно восторжествовала бы. Увы, она восторжествова­ла именно потому, что Дантон, Верньо и многие другие были казнены. Именно с точки зрения торжества идей революции нет никакого оправ­дания террористической политике Робеспьера.

Сами по себе взгляды Робеспьера, однако, не объясняют, почему стала возможной практи­ка террора. Здесь, по-видимому, сыграли ре­шающую роль три обстоятельства.

Первое: неразвитость политического созна­ния даже у наиболее образованных слоев фран­цузского общества. Полностью отсутствовало понимание того факта, что политические декла­рации, такие, как «Декларация прав», становят­ся реальностью, только превращаясь в конкрет­ные законодательные акты и только в результа­те институционализации процедур, обеспечи­вающих их выполнение. Идея «естественных прав», не нуждающихся в специальном зако­нодательном обеспечении, потерпела в практике террора абсолютное крушение. Наверное, толь­ко осмысляя эту практику, можно понять, на­сколько наивна статья 5 якобинской «Декла­рации прав», принятой накануне «великого тер­рора»: «Право мирно собираться и право изложения своих мнений, посредством печати и  любым другим способом, суть столь необходимые следствия принципа свободы человека,  необходимость их провозглашения предполагает наличие деспотизма или свежей памяти о нем».

 Второе: террор стал оружием в руках «новой{> буржуазии и скрытых сторонников «старом порядка» против наиболее радикальных революционеров — мыслителей, политических дея­телей и, наконец, рядовых граждан. Революционное насилие неудержимо вело к террору и сентябрьские убийства 1792 года в тюрьмах были ответом на обещание герцога Брауншвеиского сровнять Париж с землей. Затем появился закон о подозрительных. Революцион­ные группировки увидели в нем эффективное средство борьбы за власть. В конце концов, коль скоро насилие является орудием социального действия, то и различные политические силы стремятся это орудие присвоить, вырвав из рук уличной толпы. Очень быстро появляется ман­дат на осуществление террора. Однако мандат должна выдавать организация. Поэтому террор быстро бюрократизируется. Коль скоро нет ясных законов, определяющих судопроизвод­ство и гарантирующих права граждан от произ­вола, возникают скрытые правила и указания, как надо осуществлять террор. Незаметно наби­рает обороты скрытая от глаз машина, и вот уже гражданин свободной республики, пытаю­щийся осуществить свои права путем прямой демократии, оказывается в ситуации кафковского «Процесса», столкнувшись со всепрони­кающей анонимной властью, руководимой не известной ему волей и тайными инструкциями. Социум не терпит пустоты. Если его механиз­мы не определены явно, с помощью законов, гарантирующих права граждан, он немедленно заполняется жестокими механизмами, остав­ленными нам в наследство эволюцией, и начинает напоминать популяцию крыс. Отсутствие гласного принятия решений восполняется за­конами этологии.

И, наконец, третье: революция устами ради­калов начала выдвигать нереальные лозунги. Свобода, равенство, братство — это были абстрактные политические лозунги, слабо свя­занные с реальными политическими и экономи­ческими задачами, породившие иллюзорные политические цели. Реализовать эти цели не удавалось. Отсюда для руководителей револю­ции появилась необходимость либо изыскивать врагов, заговоры которых помешали сбыться надеждам широких масс, либо признать аб­сурдность тех политических программ, кото­рые они выдвигали. Для Робеспьера вопро­сов не было — виноваты враги.. Так отор­ванность от жизни в высшей ступени гуман­ных лозунгов и обещаний, отрицая себя, стала мотором террора. И это, наверное, самый серьезный урок, который может быть извле­чен из анализа крупных социальных катак­лизмов.

 Ситуация во Франции в 1792—1794 годах развивалась слишком стремительно. Робеспьер погиб потому, что не успел создать органи­зацию, в которой была бы закреплена та система жесткой террористической власти, ко­торую он создавал. У Наполеона такая ор­ганизация была — армия. И не случайно Робеспьер так боялся войны, так ненавидел военачальников — очень многие победители австрийцев и пруссаков были гильотинированы во время террора. Армия в условиях перма­нентной войны оказалась той силой, которая структуризовала общество по своему образцу, а с ее крахом в результате Отечественной войны 1812 года и последующей войны с коали­цией европейских держав реставрация монар­хии стала неизбежной.

Какие же последствия имела для Франции политика «великого террора»? Была уничтожена великолепная когорта талантливых политиче­ских деятелей, мысль и совесть нации; стали привычным и естественным доноситель­ство, подлость, коррупция; моральная дегра­дация общества достигла невиданных размеров. Террор оказался не в состоянии поддержать высокие моральные принципы, как мечтал об этом Робеспьер,— результат был прямо проти­воположным. И выходом из «морального само­убийства» общества стала военная диктатура.

 Что касается более поздних событий нашей истории, то не удается избавиться от впечат­ления, что опыт политики Робеспьера был изучен, а некоторые ошибки, помешавшие ему добиться успеха, устранены. И как знать, не была ли безудержная идеализация личности и политики Робеспьера со стороны революцион­ной историографии одним из факторов траги­ческого развития идей революции в два­дцатых — тридцатых годах?

 

Добавить комментарий   Распечатать 


Комментарий

(Нет комментариев..)