Террор оказался не в состоянии поддержать высокие моральные принципы, как мечтал об этом Робеспьер,— результат был прямо противоположным. И выходом из «морального самоубийства» общества стала военная диктатура.
Великие социальные перевороты, процесс крушения старого порядка и замена его новым,— пожалуй, наиболее интересные и наиболее загадочные эпизоды истории. Но и среди них Великая французская революция — своего рода эталон, сокровищница исторического и социального опыта, к которому обращаются вот уже двести лет и историки, и социологи, и практические политики. Чем же этот исторический опыт может помочь в понимании нашей собственной истории и что он нам может дать сейчас?
Есть множество аспектов изучения событий этого периода, и анализ каждого из них в состоянии обогатить понимание законов социального и политического развития. Быть может, самый болезненный и противоречивый аспект Великой французской революции — так называемый «революционный террор». И в нашей истории имели место подобные события, и до настоящего времени даже упоминание о них вызывает бурные споры. Может быть, небесполезно попытаться разобраться в этом явлении на более удаленном от нас и лучше документированном историческом материале. Я не случайно заключил это понятие в кавычки: как мне кажется, именно в степени «революционности» террора и нужно разобраться прежде всего.
В этой проблеме невозможно, однако, ничего понять, не изучив главной политической фигуры того периода — Максимилиана Робеспьера. Даже в такой сложной, противоречивой эпохе трудно найти более противоречивую личность, исторический персонаж, который вызывал бы среди историков и публицистов больше споров и несовместимых оценок. Одни осуждали его как диктатора, тирана и палача, другие превозносили как великого государственного деятеля, революционера и демократа. Одни считали его невиданного масштаба коварным политиканом и честолюбцем, другие — «неподкупным», честнейшим и бескорыстным борцом за свободы. Казалось бы, нет недостатка ни в документах, ни в личных свидетельствах, касающихся Великой французской революции. Можно по дням воссоздать жизнь и мысли людей, живших двести лет назад. И все же попытки создания портрета Робеспьера напоминают мозаику, поврежденную временем, — образ рассыпается. Чем же объяснить это?
Я далек от мысли на нескольких страницах решить загадки, ответы на которые не смогли найти лучшие историки двух последних столетий. Обстоятельства, однако, ставят нас в несколько лучшее положение по сравнению с историками прошлого: с одной стороны, мы смотрим на минувшее через призму социального опыта двадцатого века, с другой — в последние годы произошел сдвиг в понимании культуры как особого феномена. В современной исследовательской парадигме исторический анализ необходимо вести, имея определенную «модель общества» и «модель человека», действующего в этом обществе и порожденного им. Иная эпоха, иная культура имеют свою картину мира, свою логику, и было бы опасным заблуждением навязывать, как это часто делается, историческим деятелям решение наших злободневных задач. Но, может быть, попытавшись проникнуть в их собственный мир, мы поймем, гораздо больше? В конце концов, именно мифологизируя прошлое, мы лишаем его истинного смысла.
Итак, чем же является революционный террор, с помощью которого Робеспьер хотел приблизить наступление «царства свободы»? В оценке террора различные исследователи размежевываются столь же непримиримо, как и в оценке личности Робеспьера.
Для консервативных историков (как И. Тэн и другие) террор — ничем не оправ-
данное орудие якобинцев-монтаньяров против их политических противников, орудие диктатуры, направленное против гражданских и политических свобод. Погибающие от террора роялисты оказываются защитниками этих свобод, при этом не без ехидства констатируется, что террор обернулся и против тех, кто его использовал. На другом полюсе — историки левого направления, для которых террор — необходимое средство обуздания роялистских мятежей, спасшее Республику, сделавшее возможными военные победы. Одновременно с некоторой горечью отмечается, что были определенные издержки, погибли от террора видные революционеры. Луи Блан, Жорес, Олар, Матьез и, конечно, наши историки с разной степенью энтузиазма признают пользу и необходимость террора, одновременно сочувствуя различным пострадавшим от него группировкам: кто «бешеным», кто дантонистам, кто жирондистам и почти все — Робеспьеру.
Естественно, ни консервативные историки, ни историки левого направления, находясь в рамках определенной сюжетной схемы событий — революционная демократия против роялистов,— не ставят под сомнение революционность террора. Между тем вопрос об этом имеет смысл задать.
Террор — это политика. Сущность же политики — в ценностях, на которых она основана, интересах, которые она отстаивает, целях, которых стремится достичь. Анализируя историю французской революции, историк проявил бы себя крайне наивным, если бы стал определять цели ее участников по их лозунгам, а интересы — по отзывам их политических противников. Поэтому для выяснения истинной политической позиции различных группировок того периода необходим достаточно глубокий анализ всего комплекса документов: речей, мемуаров и личных заметок участников событий, и прежде всего — исследование направленности политических действий.
Попробуем посмотреть на террор с этой точки зрения. Начало террора как государственной политики датируется 5 сентября 1793 года, когда делегация якобинцев в Конвенте после убийства Марата Шарлоттой Корде во время выступления плебейских масс Парижа требует «поставить террор в порядок дня». Каковы же были основные политические вехи террора?
Сентябрь — ноябрь 1793 года — осуждение и казнь основных руководителей жирондистов, изгнанных из Конвента восстанием 31 мая — 2 июня 1793 года.
Октябрь 1793 — казнь Марии-Антуанетты.
Март 1794 года — осуждение и казнь эбертистов, левого крыла якобинцев, сопровождавшиеся нападками на мертвого уже Марата.
Апрель 1794 года — казнь Дантона и группы его сторонников. Нанесение удара по Коммуне — казнь прокурора Коммуны Шометта.
Июнь — июль 1794 года — Прериальские декреты, тотальный террор. После термидора «красный террор» переходит в «белый террор».
Таким образом, основными событиями эпохи так называемого «революционного (якобинского) террора» (а уж «белого террора» и подавно) было нанесение ударов по различным революционным группировкам, исключение составляет только казнь королевы (акт, естественно следующий за казнью короля и, по существу, относящийся к предшествующему периоду революции). Удивляет и социальный состав жертв массового террора. Как это установлено Луи Бланом, из 2750 человек, казненных в Париже и о которых есть данные по их социальному положению, лишь 650 принадлежали к зажиточным классам, аристократов же среди жертв было еще меньше.
Однако самым удивительным оказывается анализ политической ориентации -жертв террора среди членов Конвента. Наиболее острым политическим вопросом, по которому в Конвенте прошло самое зримое и убедительное размежевание на революционеров и умеренных, был, несомненно, возрос о казни короля. Из присутствующих 721\ человека против казни голосовало 286. И жирондисты, и, естественно, более радикальные группировки выступили за казнь (правда, некоторые жирондисты с оговорками). Можно было бы ожидать, что в обстановке острой политической борьбы 1793— 1794 годов, при постоянных обвинениях в роялизме, должны были бы ' в первую очередь пострадать депутаты Конвента, голосовавшие против казни короля. Произошло обратное. Все усечения национального представительства происходили за счет группировок, представители которых хотели смерти Людовика XVI. И, наоборот, первый же намек на угрозу «людям Болота», бесхребетному большинству Конвента, прозвучавший в речи Робеспьера 8 термидора, привел к необыкновенно бурной реакции Конвента, закончившейся падением и казнью Робеспьера. Налицо загадка: «революционный террор», направленный против революционеров. Поразительная «снисходительность» по отношению к членам Конвента, голосовавшим против казни короля.
Уже эта грубо очерченная картина заставляет сомневаться в «революционной» и «антироялистской» направленности террора. Однако окончательные выводы можно сделать, лишь проанализировав политические платформы уничтоженных группировок и сопоставив их со взглядами Робеспьера, направлявшего террор.
Наиболее неясный и вызывающий споры историков вопрос — различие в политических позициях жирондистов, предшественников якобинцев во главе революционной власти, сметенных очередной волной восстания, и Робеспьера, поставленного к власти этой же волной. В период падения и суда жирондисты обвинялись одновременно в «роялизме» и «федерализме». Вот что отвечает на это жирондист Бюзо в своих мемуарах, написанных в ожидании смерти и обращенных к Бареру, одному из лидеров Болота: «Нет такого департамента, такого города, даже какого-нибудь жалкого клуба, который не обзывал бы нас роялистами и федералистами... Однако Барер в только что прочитанном мною докладе счел возможным дать этой клевете другой оборот... Надо, оказывается, говорить, что мы хотели установить монархию под видом федерализма. Жалкий негодяй... Ты отлично понимаешь, что, если мы федералисты, то должны быть республиканцами, а не роялистами. Но тот народ, который следует за тобой, этого не понимает... Неужели федерализм — чудовище, которое должно вызывать возмущение? Неужели преступление — высоко оценивать форму правления, которая обеспечивает Америке счастье и свободу?.. Федерализм, в котором упрекали осужденных, мог бы стать новым основанием для выражения им общественной благодарности, если б этот упрек был заслуженным... В дебатах Национального Конвента нельзя найти и следов приписываемого им плана установления у нас этой формы республиканского правления, которая к тому же не исключает единства и неделимости Республики».
Утверждения о роялистских пристрастиях жирондистов совершенно несерьезны, они выступали за Республику еще в 1791 году, когда Робеспьер демонстрировал осторожную приверженность монархии. Объявление войны -европейским монархам в 1792 году было инспирировано жирондистами с целью дискредитировать монархию во Франции. Бриесо, один из вождей жирондистов, выступая в Якобинском клубе 30 декабря 1791 года, следующим образом аргументировал в пользу войны: «...либо мы победим и эмигрантов и священников и курфюрстов, и тогда упрочим наше общественное доверие и благосостояние, либо будем разбиты и преданы... и изменники будут наконец уличены и наказаны и мы сможем наконец добиться исчезновения всего того, что препятствует величию французской нации... Нам нужны великие- измены: в этом наше спасение, ибо в лоне Франции еще есть сильные дозы яда и нужны мощные взрывы, чтобы удалить их: тело здорово, бояться нечего».
Антимонархическая политика Бриссо действительно привела к свержению монархии 10 августа 1792 года и торжеству жирондистов.
Итак, вряд ли можно сомневаться, что — по крайней мере до 10 августа, после которого Робеспьер резко изменил свою политическую ориентацию и попытался опереться на Коммуну,— жирондистская политическая платформа была более радикальной, чем платформа Робеспьера. После событий 10 августа 1792 года Робеспьер заметно «полевел», и соотношение между его политической платформой и позицией жирондистов в этот период нуждается в особом рассмотрении. В чем же состояли основные расхождения между жирондистами и Робеспьером в период между 10 августа 1792 года и 2 июня 1793 года, датой падения жирондистов?
Для того чтобы разобраться в этом вопросе, необходимо сравнить между собой «образы будущего» различных группировок, то есть прежде всего сопоставить жирондистский проект конституции и монтаньярскую конституцию, принятую Конвентом в 1793 году. Эти различия оказываются весьма существенными.
В проекте конституции, представленном жирондистами, максимально отражены два принципа — прямая демократия и принцип разделения властей. Нет двуступенчатых выборов, все выборы одноступенчатые. Непосредственно собраниями избирателей выбираются муниципальные власти, администрация департаментов, судьи, министры. Решения первичных собраний двух департаментов достаточно для передачи закона на народный референдум.
Напротив, конституция 1793 года декларирует совершенно иные процедуры организации и функционирования власти. Никаких народных референдумов не предусмотрено. Выборы чиновников двуступенчатые, выборы министров — трехступенчатые, с участием законодательного корпуса.
Радикально отличается политика в области религии. Жирондисты осторожно высказываются за отделение церкви от государства — монтаньяры провозглашают права человека «в присутствии Верховного существа». Таким образом, вряд ли можно сомневаться, что проект жирондистов, выработанный в духе идей энциклопедистов и представленный Кондорсе, в отношении общественного устройства был более радикальным, чем конституция монтаньяров.
Однако главное отличие лежит в области политической стратегии. Жирондисты настаивали на немедленной реализации конституции. Монтаньяры, приняв конституцию, отложили введение ее в действие до будущих времен. По-видимому, прав член Конвента Бодо, который в своих мемуарах указывает на разногласия о возможности немедленного введения конституции как на основное политическое расхождение между Горой и Жирондой.
Когда же Робеспьер собирался ввести в действие конституцию? Ответ на этот вопрос дают заметки Робеспьера, датируемые временем между июлем и сентябрем 1793 года, сразу после принятия монтаньярской конституции, найденные в его бумагах:
Интересно отметить, что историки левого направления дружно хвалят взгляды Кондорсе (автор проекта жирондистской конституции) как вершину политической мысли французской революции и тут же, забывая о том, что Кондорсе был идеологом жирондистов, объявляют жирондистов консерваторами, а иногда и предателями идеалов революции, основываясь на отзывах их политических противников. Политика Робеспьера после событий 31 мая — 2 июня 1793 года выглядит более «революционной», чем предшествующая политика жирондистов, и именно на этом основано убеждение многих историков в «консерватизме» жирондистов.
Представляется, однако, что политических деятелей следует оценивать не по радикальности лозунгов, а по уровню решения тех задач, которые ставит перед ними объективное историческое развитие. И, конечно же, буржуазно-демократические устремления жирондистов гораздо полнее отвечали требованиям момента, чем «ультрареволюционная» диктатура Робеспьера, по существу являвшаяся своего рода монархией «на выворот». Трудно, конечно, оценивать альтернативные пути исторического развития, однако мне кажется, что в случае победы жирондистов возможность создания бонапартистской монархии была бы исключена.
«Какова цель? Осуществление Конституции в интересах народа.
Кто будет нашими врагами? Порочные люди и богачи.
К каким средствам они прибегнут? К клевете и лицемерию.
Какие причины могут благоприятствовать использованию этих средств? Невежество санкюлотов.
Следовательно, надо просвещать народ. Но каковы препятствия для просвещения народа? Наемные писаки, которые изо дня в день вводят его в заблуждение бесстыдной ложью.
Какой из этого вывод?
1. Надо изгнать этих писак как самых опасных врагов отечества.
2. Надо в изобилии распространять добросовестные сочинения...»
Далее следует поразительный вывод, настолько, видимо, ошеломивший самого автора, что он его зачеркнул: «Народ...
Какое существует другое препятствие к просвещению народа? Нищета.
Когда же народ будет просвещенным? Когда у него будет хлеб и когда богачи и правительство перестанут подкупать лицемерные перья и языки для того, чтобы его обманывать. Когда их интересы совпадут с интересами народа.
Когда же их интересы совпадут с интересами народа? Никогда»2.
Вывод однозначный. Порочный круг разорвать невозможно. Вместо осуществления конституции предлагается бесконечное правление с помощью чрезвычайных мер.
То, что говорит Робеспьер, мог бы с успехом сказать и «хороший» абсолютный монарх, «заботящийся» о своих подданных. Этот пассаж многое объясняет и в отношении Робеспьера к монархии, именовавшейся в то время не иначе как деспотизмом, то постоянное колебание в отношении к ней, которое заставляло многих членов Конвента подозревать его в стремлении к абсолютной диктатуре.
Итак, по всем основным параметрам — отношение к республике, к революционной войне, к организации политической власти, к религии — позиция жирондистов представляется более демократичной и отвечающей задачам объективного хода исторического развития, чем позиция Робеспьера. Нет никакой необходимости сравнивать позицию Робеспьера с заведомо более далеко влево зашедшими эбертистами, сторонниками социального равенства и прямой муниципальной демократии.
Дантона и круг его друзей нельзя никак назвать сторонниками социального равенства, в этом отношении Дантон мало отличается от жирондистов и Робеспьера, однако, связанный с Кордельерами и Коммуной, Дантон, при всех жестоких разногласиях с эберистами по социальным вопросам, был сторонником прямой муниципальной демократии и открыто противостоял антидемократической централи-заторской политике Робеспьера. Взгляды Дантона лучше всего характеризуются как сочетание защиты нарождающегося буржуазного порядка в экономике с принятием муниципальной демократии в качестве наиболее эффективного средства осуществления этой защиты.
Обратимся к более детальному анализу идеологии Робеспьера, этого, по выражению Пушкина, «сентиментального тигра».
Обнаружив в записках Робеспьера пассаж наподобие «Внутренние опасности проистекают от буржуазии; чтобы победить буржуазию, надо сплотить народ», нетрудно сделать вывод, что Робеспьер по своим взглядам был кем-то вроде левого социалиста, а то и предшественником научного коммунизма. Однако несколькими строками выше мы можем прочесть: «Нужна единая воля. Нужно, чтобы она была республиканской или роялистской». И это написано после свержения жирондистов, обвиненных им в роялизме. Итак, не особенно важно, республиканской или роялистской будет «единая воля». Форма правления для Робеспьера — дело второстепенное. Важно, чтобы правительство выражало «единую волю» народа. Это высказывание вполне устроило бы и многих сторонников монархии. Да и сам Робеспьер, как мы помним, стал республиканцем очень поздно — после свержения монархии 10 августа.
В нашей, нынешней системе координат — как будто противоречие. Но для того чтобы понять людей прошлого, надо посмотреть, на какой исторический опыт они могли опираться, какие примеры для них служили ориентиром в быстро меняющейся малопонятной ситуации.
Длительный период господства классицизма во французской культуре наложил свой отпечаток. Образцами подражания служили люди античности. Римская история — вот через чей опыт смотрели на себя и других революционеры, пытавшиеся осуществить античные идеалы в совершенно иной социальной и политической ситуации и в отличие от революционеров более позднего времени не имевшие никаких представлений ни о классовой борьбе, ни об общественно-экономических формациях. Подражание античным образцам особенно чувствуется у Сент-Жюста и Робеспьера. Холод, абстрактная риторика и суровость решений, «неподкупность» — все это заставляет вспоминать столь популярный в античности образ народного вождя, борющегося против продажной верхушки общества (под этот образ подходят и братья Гракхи, и Катилина, но и Цезарь, и даже Август)3. Именно в этом контексте становятся понятными и те «противоречия», которые так шокируют современного читателя в текстах Робеспьера.
Нет сомнений в том, что социальные взгляды Робеспьера складывались под сильным влиянием Руссо. Идея «единой воли» народа, государственных институтов как выразителя этой единой воли — это, бесспорно, идея «Общественного договора». С этим же связано и понимание Робеспьером политики как продолжения морали. Сразу же после свержения королевской власти, 10 августа он пишет: «Сегодня общественное мнение уже не может более распознавать врагов свободы по явным признакам роялизма и аристократии; надо, чтобы оно распознавало их по более тонким признакам — отсутствию гражданских чувств и интриганству... В Республике существуют лишь две партии: партия добрых и партия дурных граждан, то есть партия французского народа и партия честолюбцев и корыстолюбцев».
А вот другой парадокс идеологии Робеспьера: выступая против буржуазии и аристократии, Робеспьер решительно защищает собственность. Для него совершенно неприемлем «аграрный закон» — предложение о переделе земли. «Пусть вселенная будет судьей между нами и нашими врагами, между человечеством и его угнетателями... Разве мы не видели, как они старались с самого начала этой революции всполошить всех богатых людей идеей не-; коего «аграрного закона», бессмысленного жупела, выставляемого напоказ людям тупым людьми порочными?.. Словно они не знают, что равенство состояний по существу невозможно в гражданском обществе, что таковое неизбежно предполагает общность имуществ, которая еще более очевидно является для нас химерой; словно есть на свете хоть один человек, гмеющий свое дело, чьи личные интересы не окажутся затронутыми этим нелепым проектом». Богатство Робеспьер осуждает, потому что богатство аморально, оно развращает, бедность же делает человека честным. Однако он не мыслит себе общество без богачей. Вопрос социальной политики для него — это диктатура народа (тех, кто честен, а следовательно, беден) над богатыми (которые в силу своего богатства развращены), диктатура, осуществляемая человеком, воплощающим «единую волю» народа. Эти воззрения хорошо увязываются с античными образцами «народных вождей», боровшихся с богатыми и никогда — против богатства как такового. Интересно заметить, что такая концепция с необходимостью предполагает, что «единая воля» знает истину, никогда не ошибается. Иначе само понятие «единой воли» теряет смысл. Подобная идея неизбежно приводит к своего рода теологии. Откуда «единая воля» знает истину? Идея научного метода как средства постижения истины у Робеспьера полностью отсутствует. Истина делается доступной «единой воле» благодаря «высшему существу». Согласно Робеспьеру, истина состоит в следовании морали, а так как соблюдение морали — продукт бедности, то появляется нечто вроде «классового инстинкта», открывающего «народу» правильный политический выбор.
Почему же несостоятельной оказалась политика Робеспьера и почему ему не удалось удержаться у власти?
Для того чтобы ответить на этот вопрос, надо проанализировать, с одной стороны, политику Робеспьера, с другой — базу его социальной поддержки. Изучая выступления Робеспьера, сразу обращаешь внимание на особый стиль изложения: множество абстрактных рассуждений, апелляция к революционным ценностям, уход от конкретного политического анализа. Речи Робеспьера наполнены угрозами и обвинениями, однако он избегает называть имена, предпочитая намеки. Многие историки обращали внимание на сухость риторики этих речей, неизменно читаемых Робеспьером по бумажке. Ораторского таланта, способного владеть аудиторией, Робеспьер был лишен, но сколько яда в его выступлениях, как продуманны и отточены удары! Как тигр, кидается Робеспьер на жертву, не оставляя ей никаких шансов. И в то же время в его навязчивой апологии честной бедности явно видны черты руссоистской сентиментальности.
Вот какие чудеса политической эквилибристики совершает Робеспьер в сентябре 1793 года, в период всеобщего народного возмущения против спекулянтов и скупщиков. Он одновременно пытается и поддержать популярные политические лозунги, и обратить эти лозунги против «бешеных» и Коммуны, с которыми он уже начал непримиримую борьбу: «Объединимся же и образуем грозный кулак, о который до сих пор разбивались все усилия врагов общественного блага. Не надо упускать из виду, что они ничего другого не хотят, как вызвать среди нас подозрение у одних против других и, в частности, заставить нас ненавидеть и не признавать установленные власти. Недоброжелатели, подлецы присоединяются к группам, стоящим у дверей булочных, и возбуждают их вероломными разговорами. Они вызывают тревогу у народа, убеждая его, что продовольствия не будет хватать. Они хотели вооружить народ против него самого, послать его в тюрьмы, чтоб он там устроил резню заключенных, уверенные в том, что найдут средство освободить злодеев, заключенных в тюрьме, и дать погибнуть невинному, патриоту, который по ошибке туда попал».
Какая логика! Народ вооружают против себя самого, массовые убийства в тюрьмах будут сплошь убийствами патриотов (интересно, каким это образом они туда попали? Ведь сам Робеспьер уже три месяца определяет политику правительства) и наконец: «...заставить нас ненавидеть... установленные власти» — и все это говорит фактический руководитель страны!
Робеспьер постоянно эксплуатирует универсальную сюжетную схему, применимую к любой политической ситуации революционной эпохи: есть «враги, покушающиеся на «свободу» и «завоевания революции», «истинные патриоты» должны собраться в мощный кулак и уничтожить этих «врагов». В качестве «врагов» по очереди выступают все основные деятели революции: Мирабо, Барнав, Лафайет, жирондисты, эбертисты, Дантон, Демулен, руководство Коммуны. Немного позднее, в марте 1794 года, Сент-Жюст, обычно выступавший с обвинениями, основанными на идеях Робеспьера, для того чтобы одновременно ударить и по умеренным дантонистам, и по ультрареволюционным эбертистам, предлагает еще более изящную схему: существует только один заго-Rop — заговор иностранцев, которые, желая погубить революцию, либо подкупают «снисходительных» (удар по Дантону), либо побуждают совершать жестокости, чтобы обвинить в'них народ и революцию (удар по Эберу).
Используемая Робеспьером сюжетная схема в обстановке всеобщего страха и желания каждого проявить себя как можно более достойным революционером работала безотказно. Вот как в своей знаменитой статье в «Старом Кордельере» Камиль Демулен описывает обстановку в конце 1793 года. Интересно, что в качестве метафоры он использует императорский Рим времен Тиберия и Калигулы. «Контрреволюционное преступление — жаловаться на плохие времена, так как это означает осуждать правительство... Контрреволюционное преступление — не взывать к божественному гению Калигулы... Все возбуждало подозрительность слишком независимой и яркой личностью. Оставался Робеспьер. Борьба с Коммуной, то есть фактически борьба с революцией, была для Робеспьера «социальным заказом» объединенного ненавистью к Коммуне Болота. И за выполнение этого «социального заказа» Конвент выдавал Робеспьеру его личных врагов — Дантона, Демулена, которые к тому же своим влиянием пугали Болото.
Что же привело к падению Робеспьера 9 термидора 1794 года? Почему ему не удалось реализовать до конца свою функцию «выразителя единой воли народа»? Дело в том, что у Робеспьера была своя собственная политическая игра. Приведенный выше анализ его взглядов ясно говорит, что Конвент жестоко ошибался, надеясь найти в Робеспьере скромного исполнителя своей воли. Претензии Робеспьера были куда больше, и под скромной внешностью таился человек, стремящийся быть единоличным воплощением «воли народа».
В этом деле у него были соперники — Марат и деятели Коммуны. Случай — убийство Марата — избавил его от наиболее серьезного соперника8. Конвент помог одолеть Коммуну и наиболее серьезного соперника в своей партии — Дантона.
После апреля 1794 года Робеспьер начал открыто проводить политику, направленную на полную концентрацию власти в своих руках. Он убеждает Конвент принять декрет, устанавливающий культ Верховного существа и провозглашающий бессмертие души. Во время пышной процессии на празднестве в честь Верховного существа Робеспьер идет во главе процессии, как бы объявляя себя первым жрецом этого культа. В рамках мировоззрения Робеспьера этот шаг представляется неизбежным. Необходимо было конституировать «единую волю народа», утвердить себя в роли выразителя этой единой воли.
Робеспьер, однако, жестоко просчитался. Отказ от образа скромного слуги народа вызвал недовольство у членов Конвента, которые сами мыслили себя в качестве воплощения «единой воли» и в Высшем существе для этого не нуждались. Сильнейшее недовольство вызвал
"Впрочем, в записях А. С. Пушкина сохранилась и иная версия этого события, идущая из кругов родных Марата: «Будри, профессор французской словесности при Царскосельском лицее, был родной брат Марата... Он очень уважал память своего брата и однажды в классе, говоря о Робеспиере, сказал нам, как ни в чем не бывало: Cest lui qui sous main travailla i'esprit de Charlotte Corday et fit de cette fille un second Ravaillac». («Это он исподволь воспитал Шарлотту Корде и сделал из этой девушки второго Равальяка»; Равальяк — убийца Генриха IV).
этот шаг Робеспьера и у бывших сторонников Эбера и Коммуны, яро проповедовавших «дехристианизацию».
Второй крупной ошибкой Робеспьера было принятие Прериальских декретов. После уничтожения всех крупных революционных группировок, соперничавших с Робеспьером, можно было бы надеяться на ослабление террора. Террор больше не был нужен Конвенту. После крупных побед над внешним врагом в 1794 году отпал и такой аргумент в пользу террора, как борьба с заговорами. Буржуазная Республика была сильна и политически едина, после разгрома Коммуны не было никакой опасности со стороны санкюлотов. Однако Робеспьер и Сент-Жюст требуют от Конвента и заставляют его принять удивительные законы, дающие центральной власти совершенно неограниченную власть над жизнью и смертью граждан. Смертной казни подлежали «враги народа», и понятие это толковалось чрезвычайно широко. В частности: «Враги народа — это те, кто стремится уничтожить общественную свободу, будь то силой или хитростью... те, кто будет стараться ввести общественное мнение в заблуждение, препятствовать просвещению народа, портить нравы, развращать общественное мнение». Столь неопределенные формулировки не оставляли в безопасности ни одного человека.
Однако этим шедевр законодательства не исчерпывался. Истинные открытия лежали в области судебных процедур: «Оклеветанным патриотам закон предоставляет в качестве защитников присяжных патриотов; заговорщикам он их не предоставляет» . Итак, вопрос о виновности решался до суда. В результате применения этого закона с 22 прериаля (10 июня) по 9 термидора (27 июля) 1794 года только в Париже погиб 1351 человек, лишь в два раза меньше, чем за весь предшествующий год.
Робеспьер явно преуспевал в захвате абсолютной власти. Он вышел из той роли, которую ему предназначило Болото. В созревающем заговоре объединились левые и правые силы Конвента10. Между тем ослепленный властью Робеспьер 8 термидора (26 июля) отважился на самоубийственный шаг. В очередной раз он произносит в Конвенте речь о врагах, покушающихся на свободу. На этот раз жертвой должно было стать Болото, которое, как казалось Робеспьеру, не представляло собой организованной политической силы. Инстинкт самосохранения сплотил Болото, запуганное в предыдущие месяцы. Безотказная сюжетная схема Робеспьера обернулась против него самого: если больше нет видимых врагов свободы и у власти «истинные патриоты», но есть потребность новой крови, то возникает подозрение: а не являются ли сами «истинные патриоты» врагами свободы?
Драма разыгралась на следующий день, когда запуганный Робеспьером Конвент возмутился, почувствовав, что это последний шанс избежать полного подчинения. Не будем пересказывать события этого дня, столь хорошо известные по многочисленным историческим и литературным сочинениям.
Политическая борьба продолжалась. Болото явило свое истинное лицо. Началось преследование левых термидорианцев. Был сослан в Гвиану Колло д'Эрбруа. Даже Барер оказался слишком левым и был вынужден удалиться в изгнание.
Декорации менялись. Артиллерийский лейтенант стал императором, а множество бывших членов Конвента — сенаторами, министрами, герцогами и пэрами Франции. Жизнь вошла в свою колею. Где-то в изгнании писали мемуары бывшие якобинцы, но палач Лиона, ультрареволюционный террорист Фуше, возглавил министерство внутренних дел при императоре.
Что же за фантом породил 1793 год? Почему таким страшным ликом повернулся он к революционному народу? На основании проведенного выше анализа представляется возможным утверждать, что «великий террор» 1793— 1794 годов не был ни классовым, ни антироялистским, ни антибуржуазным. Являясь порождением революции, он не был революционным, более того — он был направлен против наиболее радикальных политических группировок. Он являлся своего рода «социальным эксцессом», порожденным определенными историческими обстоятельствами. «Великий террор» — это порождение политической философии Робеспьера, доведшего до логического предела взгляды Руссо. Три тезиса:
1. Идея «единой воли» народа, не допускающая никаких различий в мнениях. 2. Идея «перманентных врагов», строящих козни против Республики. 3. Идея тождества политики и морали с необходимостью вели к неукоснительному и бесконечному применению гильотины.
Совершенно беспочвенными представляются «советы» некоторых историков Робеспьеру, указывавших на пагубность продолжения террора после окончательной победы над основными политическими противниками в апреле 1794 года. Такие «советы» предполагают, что террор был для Робеспьера временной политической мерой в борьбе за власть. Анализ его мировоззрения показывает, что террор с неизбежностью следовал из его идеологических установок, из его понимания природы социальной жизни.
В оценке террора историками левого направления удивляет и другой феномен. Стремясь во что бы то ни стало оправдать все крайности революции и политику Робеспьера ввиду высоких социальных целей, даже такие гуманисты, как Жорес, впадают в странную непоследовательность и слепоту. Они упорно не хотят видеть никаких альтернатив физическому уничтожению падающих вождей революции. Как будто бы если бы Дантон или Верньо были не казнены, а отправлены в ссылку или просто исключены из политической жизни (что, кстати, произошло с Пашем), контрреволюция немедленно восторжествовала бы. Увы, она восторжествовала именно потому, что Дантон, Верньо и многие другие были казнены. Именно с точки зрения торжества идей революции нет никакого оправдания террористической политике Робеспьера.
Сами по себе взгляды Робеспьера, однако, не объясняют, почему стала возможной практика террора. Здесь, по-видимому, сыграли решающую роль три обстоятельства.
Первое: неразвитость политического сознания даже у наиболее образованных слоев французского общества. Полностью отсутствовало понимание того факта, что политические декларации, такие, как «Декларация прав», становятся реальностью, только превращаясь в конкретные законодательные акты и только в результате институционализации процедур, обеспечивающих их выполнение. Идея «естественных прав», не нуждающихся в специальном законодательном обеспечении, потерпела в практике террора абсолютное крушение. Наверное, только осмысляя эту практику, можно понять, насколько наивна статья 5 якобинской «Декларации прав», принятой накануне «великого террора»: «Право мирно собираться и право изложения своих мнений, посредством печати и любым другим способом, суть столь необходимые следствия принципа свободы человека, необходимость их провозглашения предполагает наличие деспотизма или свежей памяти о нем».
Второе: террор стал оружием в руках «новой{> буржуазии и скрытых сторонников «старом порядка» против наиболее радикальных революционеров — мыслителей, политических деятелей и, наконец, рядовых граждан. Революционное насилие неудержимо вело к террору и сентябрьские убийства 1792 года в тюрьмах были ответом на обещание герцога Брауншвеиского сровнять Париж с землей. Затем появился закон о подозрительных. Революционные группировки увидели в нем эффективное средство борьбы за власть. В конце концов, коль скоро насилие является орудием социального действия, то и различные политические силы стремятся это орудие присвоить, вырвав из рук уличной толпы. Очень быстро появляется мандат на осуществление террора. Однако мандат должна выдавать организация. Поэтому террор быстро бюрократизируется. Коль скоро нет ясных законов, определяющих судопроизводство и гарантирующих права граждан от произвола, возникают скрытые правила и указания, как надо осуществлять террор. Незаметно набирает обороты скрытая от глаз машина, и вот уже гражданин свободной республики, пытающийся осуществить свои права путем прямой демократии, оказывается в ситуации кафковского «Процесса», столкнувшись со всепроникающей анонимной властью, руководимой не известной ему волей и тайными инструкциями. Социум не терпит пустоты. Если его механизмы не определены явно, с помощью законов, гарантирующих права граждан, он немедленно заполняется жестокими механизмами, оставленными нам в наследство эволюцией, и начинает напоминать популяцию крыс. Отсутствие гласного принятия решений восполняется законами этологии.
И, наконец, третье: революция устами радикалов начала выдвигать нереальные лозунги. Свобода, равенство, братство — это были абстрактные политические лозунги, слабо связанные с реальными политическими и экономическими задачами, породившие иллюзорные политические цели. Реализовать эти цели не удавалось. Отсюда для руководителей революции появилась необходимость либо изыскивать врагов, заговоры которых помешали сбыться надеждам широких масс, либо признать абсурдность тех политических программ, которые они выдвигали. Для Робеспьера вопросов не было — виноваты враги.. Так оторванность от жизни в высшей ступени гуманных лозунгов и обещаний, отрицая себя, стала мотором террора. И это, наверное, самый серьезный урок, который может быть извлечен из анализа крупных социальных катаклизмов.
Ситуация во Франции в 1792—1794 годах развивалась слишком стремительно. Робеспьер погиб потому, что не успел создать организацию, в которой была бы закреплена та система жесткой террористической власти, которую он создавал. У Наполеона такая организация была — армия. И не случайно Робеспьер так боялся войны, так ненавидел военачальников — очень многие победители австрийцев и пруссаков были гильотинированы во время террора. Армия в условиях перманентной войны оказалась той силой, которая структуризовала общество по своему образцу, а с ее крахом в результате Отечественной войны 1812 года и последующей войны с коалицией европейских держав реставрация монархии стала неизбежной.
Какие же последствия имела для Франции политика «великого террора»? Была уничтожена великолепная когорта талантливых политических деятелей, мысль и совесть нации; стали привычным и естественным доносительство, подлость, коррупция; моральная деградация общества достигла невиданных размеров. Террор оказался не в состоянии поддержать высокие моральные принципы, как мечтал об этом Робеспьер,— результат был прямо противоположным. И выходом из «морального самоубийства» общества стала военная диктатура.
Что касается более поздних событий нашей истории, то не удается избавиться от впечатления, что опыт политики Робеспьера был изучен, а некоторые ошибки, помешавшие ему добиться успеха, устранены. И как знать, не была ли безудержная идеализация личности и политики Робеспьера со стороны революционной историографии одним из факторов трагического развития идей революции в двадцатых — тридцатых годах?